Приезжая в детские доме, Юра всегда привозил ребятам большие пачки писем. Каждое из таких писем начиналось словами: «Здравствуй, незнакомый друг».
Это были самые разные письма и писали их самые разные люди, в основном такие же детдомовцы. Перебирая такую пачку, каждый мог найти себе друга по переписке. Ведь почти все мы никогда в жизни не получали писем и нам некому было написать.
И вдруг в этом мире оказывался кто-то, кто помнит о тебе, думает о тебе, просто знает о твоём существовании.
Это было очень важно, когда чувствуешь себя в большом мире одиноким и безвестным.
Письма находились всем, можно было искать и выбирать, что и происходит на этой фотографии. А можно было самому взять листок и написать: «Здравствуй, Незнакомый Друг», такое письмо ехало с Юрой в следующий детский дом, или дальше, но обязательно находило того, кто тебе ответит.
Так у многих ребят кончалось одиночество.
После того, как Юра побывал несколько раз в клинической смерти в 91-м году, у него стали появляться тексты, которые, бывает, сразу и не прочтёшь. Особенно, если не знаешь его судьбы, не знаешь о ком и о чём речь.
Я решил публиковать эти его тексты, целиком и без сокращений. Вот — один из них.
СОЛНЕЧНОЕ СПЛЕТЕНИЕ
…подвинься, сяду рядом, или напротив, или спина к спине, в общем — возникну где-нибудь.
Напротив нельзя, глаза мои тебе мешают, рядом — хлопотно, полмира не видать, но спина у тебя закрепощенная, распусти спину-то, обопрись, выдохни, разговаривать будем.
Про детей.
Ребёнок — тоже человек, это ужасно обидно звучит для взрослых, это выглядит полной брехнёй, причудой юродствующих педагогов, спина твоя уже дрожит от негодования, покашляй многозначительно, а я скажу тебе: ребенок — человек.
Я Серёжке говорю:
— Вон звёздочка горит. А может, и не горит уже, только свет доходит от погасшей звезды.
А он:
— Смотри,- говорит,- в пустое место, там зажглась, просто — свет ещё не дошёл.Спасибо, Серенький, как вы там, правда ли, что земля — пухом?
Пуховик, а не планета.
просто свет ещё не дошел. И — пронзительно ясно: не дождусь.
И — тихо, собранно, грустно: не дождусь.
Что — «о детях»? А я о ком?
Вчера один, в электричке. Сидит, светится. Вагон сопеть и ругаться перестал, никто не поймёт — почему. Шапку снял — у всех вмиг нимбы вокруг голов, у некоторых, правда, облезлые какие-то.
Вроде и свет дошёл, но всё равно — облезлые.
Перед Беговой он шапку надел опять, все сидят, удивленно друг друга рассматривают. А он — вышел. Весь — солнечное сплетение.
Пуховик, а не планета, ходить тяжело, а как помрёшь — мягко.
Спят Мои Хорошие. Баю-ю, аю-ю.
бывало, пройду, всем одеялки поправлю, в душе тихость серебряная, неурочное Рождество, забываю, где ещё дом есть.
А уж когда без Них, то тихость — золотая, неистребимая, вечная. Склонись, тишина, над Ребёнком, над живым — тоже, спасибо, Серенький…
спина твоя где? Или это и не ты уже? Это уже я? Сколько мне тут? Десять?
— Скоро двенадцать,- со вздохом.
— Помнишь равномерность мира по плотности открытий?
— Это как?
— Когда нет малых значений для восприятия, помнишь?
— Всё ярко, что ли?
— Ну, вроде как.
— Помню. Знаю. Сердце бьётся, не успевает за мыслью.
— А за чувством?
— Нет разницы.
— ТОТ МИР приходит?
— Он всегда за стеночкой. Вернее, за проталинкой — гляделкой в морозном окне. Чуть искажён, но различим.
— Зачем он добрый?
— Чтобы плакать.
— Зачем он злой?
— Он не злой. Это — чтобы смеяться.
— И над собой?
— Над собой.
— Громко?
— Громко.
— Вырви мне язык.
— Я не умею.
— Вырви, я хочу наораться от горя, слов не говоря, налей смолы в глотку.
— Иди, я тебя обниму. За голову. Забыл?
— Иду. Забыл.
…Когда я всё забыл, пришла женщина в белой кофте. Она была всеми женщинами мира, потому что я всё забыл.
Когда я всё вспомнил, она потерялась в «Икарусе», где-то на Москворечье. Теперь мы сидим спина к спине, бок о бок, нос к носу. Хорошая компания, и все молчат.
—
Зачем вы развелись?
Не разводился я, говорю. Мама боялась, что я тебя слишком любить буду.
— Как это — слишком?
— А вот так. Хочешь, покажу?
— Да.
— Ты — моё солнечное сплетение. Я родил Солнечное Сплетение, а сам остался на границе миров, рассечённый пополам гляделкой — перепонкой. В ТОМ МИРЕ живёт моя душа, в этом — тело, они всегда вместе, но никак не встретятся.
— Ну и что?
— Ничего. А ты думал?
— Я думал, обниматься будешь и лизаться.
— Дурачок ты.
— Сам ты дурак. Пишешь галиматью всякую, а скажут — образ мышления у тебя был искажён.
— Что хочу, то и пишу. Могу написать, что на севере Юга пингвин родил крокодила.
— Ну, напиши.
— Написал уже.
— А родить можешь?
Тут женщина вздохнула. Я, говорит, так и знала, что ты ребёнку голову дурью забиваешь. Мы смотрим на неё. А она — серьёзная такая…
— Мама говорит, что ты — шизик(*). Это правда?
— Правда.
— А как это — «шизик»?
— Просто. Смотрю на маму, а вижу тебя.
— Ну и что?
— Ничего. У нормальных — наоборот. Я должен смотреть на тебя, а видеть — маму.
— А я вот смотрю на тебя и вижу тебя.
— Это ещё нормальнее. Ты чего разволновался?
— Дураки вы все! Сплетение дураков!
Был полдень. Если всё вокруг сплетено из тебя, некому задавать вопросы.
— И это дерево — из меня?
— И дерево.
— Оно тоже волнуется и чувствует боль?
— Да.
— И если кто-то ударит его камнем, то я почувствую боль?
— Ты защищён от единого чувства.
— Как?
— Своей обособленностью. У каждого — своё солнечное сплетение. А в мире слишком много боли.
— Больше, чем радости?
— Да. Когда их станет хотя бы поровну, защита спадёт.
— И я буду чувствовать всех?
— Да. Если захочешь.
— И все будут знать меня?
— Да. Если захочешь…
(1992)
(*) — Юре непонятно кем был поставлен в 70-х годах диагноз «вялотекущая шизофрения». Текла она, видимо, настолько вяло, что её никто не замечал. Но это был повод между психушками таскать его куда угодно и всё время пытаться «повесить» на него какие-то невероятные чужие уголовные дела. В таком положении он продолжал работать.