Есть психиатры, которые жалеют детдомовских детей, присланных к ним по разнарядке на химическое воспитание. Я заметил, что они, как правило, закончили не психиатрический, а другие факультеты – терапия, неврология, педиатрия.
Они понимают, что у присланных к ним детей проблемы не с психиатрией, а с воспитателями и администраторами детского ГУЛАГа.
Заколоть детей до желтизны в глазах и волосах, сделать из них их собственные тени – не ахти какая задача, и большинство специалистов справляется с ней успешно. Детдомовским некому не только жаловаться, но даже просто рассказать о том, что с ними делают.
Уничтожение детей с протестным поведением происходит в тишине, они не напишут письмо в какую-нибудь редакцию и не позвонят на радиостанцию в прямой эфир.
Детей, адекватно, по-детски противостоящих произволу, много, больше, чем принято думать, просто у них разный порог протеста, разная степень накопления негатива и разная скорость возвращения его обществу, не говоря уж о разном качестве такого возвращения.
«Ты равен тому, кого понимаешь», – эта Гётевская формула выполняется психиатрами весьма своеобразно. Институтские знания, преломленные сквозь призму множества собственных тараканов и помноженные на жажду абсолютной власти над людьми, творят чудеса. Чудеса эти заключаются в полной зависимости больного (или здорового) от каверз мыслительной деятельности доктора и в абсолютном, рафинированном бесправии. Если ты редко стучишься в кабинет врача – ты избегаешь его, такого замечательного, лучше всех, отца родного. Если ты часто стучишься – ты навязчив. Что такое «часто» и что такое «редко», определяет сам врач, он же трактует как ему удобно детали твоего поведения, о которых ему докладывает средний и младший персонал. Безграничный произвол врачей и безграничное бесправие больных – вот что такое психиатрия, где клевета на тебя среднего и младшего персонала смотрится мелким атрибутом, невинной забавой.
Попадая в поле такого произвола, детдомовский ребенок, который в принципе к произволу давно привык, испытывает новое для себя чувство безысходности, он ищет опоры и не находит. Тут же в него льётся всякая химическая дрянь, и родной детский дом кажется уже сказочной страной, а звери-воспитатели – добрыми волшебниками. И если уж вкрадчивый врач говорит ему, что «я твой друг, деточка, и хочу тебе помочь», то, наверное, есть что-то еще более ужасное, запредельно вероломное и отнимающее у человека самого себя.</p.
Этот ужас я видел у одиннадцатилетнего Андрона, посетить которого в психушке удалось только через шесть недель после его «госпитализации». Андрон вышел ко мне ровный и чинный, как оловянный солдатик, сел на табуретку и вряд ли понимал что происходит – лицо его было плакатно ровным, отсутствующим. У Андрона кожа была не только желтоватой от аминазинов — она имела матовый восковый оттенок, и меня это напугало.
Ещё, когда я пошел к его врачихе и уже немного поговорил с ней, она вызвала в кабинет Андрона, его привели, и врачиха спросила протяжно:
– Ты знаешь этого дядю?
Андрон в несколько шагов добрался до меня, сидящего на стуле, взял в обе руки мою ладонь и уткнулся в нее лбом. Походка у него была «экстрапирамидальная».
– Поня-атно, – сказала врачиха. – А ты поедешь с дядей?
Андрон удивленно посмотрел на меня. Он молча спрашивал моего согласия. Руки его забились в моей ладони, как птицы. Я глазами сказал ему: «Да».
– Пое, – прохрипел Андрон. – Поеду.
Руки его перестали трепетать, он ухватился за мою руку плотно и неотрывно.
После этого врачиха и стала говорить про его вещи – ботинки и курточку.
Есть фото, где Андрон сидит среди четырех или пяти закопчённых котелков, висящих на рогатинах и пристойках . Он чумазый и очень серьезный.
– Дронька, – позвал я тихо. — Как ты тут?
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что я обращаюсь к нему. Желтый отсвет на лице, набрякшие мешки под глазами.
– Та-а, – говорит Андрон, и я по голосу понимаю, что говорит он редко, голосовые связки «запеклись».
– Как ты живешь? – спрашиваю я. Андрон отворачивается и смотрит на дверь, через которую его привели на свидание. Плечи его напряжены, вздёрнуты вверх.
– Они ушли, Дронь, – говорю я. – У нас с тобой есть сорок минут. Мы сейчас в горах. Тянем дальше прошлогоднюю тропу. Помнишь водопад в форме буквы «Л»?
Андрон поворачивается ко мне, у него чужие глаза. Он смотрит на меня, напрягая нижние веки и старается что-то понять. У него уже не детдомовские глаза. Они дурдомовские. Я беру его за руку, он покорно не отдергивает её, не реагирует, рука его беспомощно висит в моей, и я подкладываю другую свою руку, чтобы ему было удобнее.– Дроник, ты помнишь меня?
– Та, – говорит он.
– Ты сказал «да»?
– Та, – говорит он.
– Я прилетел к тебе через Сочи, оттуда к вам самолеты летают. Мы с тобой посидим немного, и мне пора обратно.
Андрон слушает меня так, будто ему не понятен язык, на котором я говорю.
– А что там у вас в детдоме? – спрашиваю я. – Почему они вместо Тропы отправили тебя сюда?
– Та, – говорит Андрон и слегка пытается махнуть свободной рукой.
– Тишка тебе привет передает. Ты помнишь Тишку?
– Тишка, – говорит Андрон, и губы его начинают подергиваться.
– Дыши, Андроник, – говорю я. – Выдыхай спокойно. Ты всё вспомнишь.
– Она про мать мою задела, – с трудом говорит Андрон хриплым шепотом. – Вы, говорит, ублюдки.
Он молчит, порывисто вздыхает и повторяет:
– Ублюдки. Ублюдки.
– Кто? – спрашиваю я. – Кто тебе это сказал?
– Манюня.
Андрон будто болезненно просыпается, на лице его боль, она мнёт его лицо и не дает говорить, он хочет говорить, но не может. Манюня – это завуч в его детдоме, сухая неказистая женщина средних лет с мужской походкой. Я глажу пальцы Андрона, глаза его блестят.
– Юрка, – говорит он.
– Это я, – говорю я.
– Юрка. Юрка. Она говорит, твоя мать – сука, наплодила вас ублюдков, а сама села. И ты, говорит, наплодишь своих ублюдков скоро и …
– Что, Дроник?
– Ну… я в нее плюнул. А она мне каблуком…
– Ударила?
Андрон молча показывает на мужское место. Я читаю на его лице, что он переживал во время этого удара.
– Она еще ударила и еще. Больно. Я ответил. Они вызвали мусоров, но приехали эти.
– Психиатричка?
– Да. Психи.
– Когда тебя выписывают?
– Никогда, – говорит Андрон и отводит глаза. Если он опять оглянется на дверь, у него будет срыв, – это видно. Его подергивает, он продолжает переживать драку с завучем в детдомовском коридоре, и я вижу всю эту драку по его пантомимике.
– Как зовут твоего врача? – спрашиваю я.
– Анна Анатольевна.
– Она здесь?
– Ушла, – говорит Андрон.
Анна Анатольевна еще не ушла. Я представился, спросил о состоянии Андрона.
– Андрея? – переспросила она.
– По документам он Андрон.
– А мы зовём его Андреем. Знаете… ремиссия, конечно, но в нем всё так лабильно… Ртутный мальчик.
– Знаю, – говорю я, и выкладываю перед ней на стол свою бумажку с редакционным заданием. Она читает её, спохватывается – приглашает меня сесть.Я сажусь.
Она вдруг спрашивает:
– Вы хотите забрать его?
– Да, – говорю я. – За этим прилетел.
– А это достаточные полномочия? – показывает она на мою бумажку, которая явно произвела на нее впечатление. Не каждый день в районный городок прилетают мужики с редакционным заданием всесоюзной газеты.
– Достаточные, – говорю я. – Детдом мы уведомим.
– А где Андрюша будет? – спрашивает она.
– В летнем лагере до конца лета, – говорю я. – Он – Андрон.
– Да, – соглашается Анна Анатольевна. – Андрон. Но мне же надо на него документы приготовить.
– Готовьте, – говорю я. – И позвольте мне по вашему телефону вызвать такси.
– Да, пожалуйста, – разрешает Анна Анатольевна. – А как же вещи его? Сестра-хозяйка уже ушла.
– Вещи передайте в детдом с ребятами, их здесь оттуда четверо.
Часа через полтора мы едем с Андроном в такси в аэропорт областного центра. Он уткнулся в меня, погорячел и заснул. Пусть поспит, ночь впереди суетная, дорожная, со сдачей билетов на улетевший самолет и покупкой новых – взрослого и детского. Аэропорт считает, что дети являются детьми до двенадцати лет, а железная дорога – до десяти.
Я никому его не отдам, Андрона. Пробегаю глазами выписку, в такси темно, когда фонари проносятся за окном, выхватываю строки «интенсивное лечение», что-то о «фрустрации», о проблемах контактов с медперсоналом. Чем лечили – не вижу, только «проведен курс лечения». С этим разберемся, желтизна – это аминазины, реже – другие препараты. Они звонили в детдом, хотели выписать, но никто за ним не приезжал. Аминазины – зелёный чай, «зеленый плиточный кирпичный», который на Тропе есть всегда.
В аэропорту остановились у входа под фонарём. Я расплатился с таксистом, Андрон спит. Моя левая сторона неподвижно занята Андроном, шевелю только правой рукой.
На виске у него ровно бьется синяя жилка. Я тихо целую синюю жилку, осторожно, чтобы не разбудить.
– Сейчас, еще минуту и мы пойдем, – прошу я таксиста. Он кивает.
– Умотался ваш сынок, – говорит он понимающе. – У меня такой же почти. Как наиграется за день, падает – не разбудишь.
– Да, – говорю я. – Наигрался.
На виске Андрона всё так же бьется синяя жилка, и мне совершенно всё равно, что говорят про меня всякие лишины, фохты и яржомбеки. Пусть идут в ж. Я буду целовать эту синюю жилку столько, сколько просуществует вселенная. Или дольше.
Они отобрали у меня сына в 1974. Теперь у меня много сыновей и дочек, почти миллион.
– Дронька, нам пора в небо, – говорю я Андрону прямо в ухо, но очень тихо.
– А? – тревожно вздергивается Андрон и тут же облегченно выдыхает:
– А!..
– Та-а, подпеваю я ему. Мы благодарим таксиста и выходим.
– Юр, – говорит Андрон, – Меня природа зовет.
– Это слева, – говорю я. – Это хорошо. Потом пойдем в буфет что-нибудь пить, и побольше. Тебе надо пить побольше. И природа пусть зовет почаще.
У нас есть еще целый август, чтобы найти ему другой детдом. У Эрны Арвидовны под Москвой было бы хорошо, но там только дошколята. В Мещору?
Полетели через Москву, на Сочинский рейс билетов не было. Когда самолет поднялся, Андрон глядя в окно, сказал:
– Как звезды. Только они внизу.
Внизу была россыпь огней областного центра. Андрон еще плохо говорит, он сипит, подергивает головой и прикашливает. На Тропе добавим немного солодки и чабреца, голос вернется. Почки, почки, зачем такие почечные мешки под глазами? Посадили почки.
Всё это надо переписать, разговор с психиатрицей был длиннее и содержательней, а в прощании с таксистом было больше смысла, чем я смог описать. Я постараюсь успеть, а пока – так. Таксист ведь сказал Андрону:
– Твой папа тебя любит. Не огорчай его, не озоруй.
Андрон зачем-то тщательно осмотрелся по сторонам и уставился на меня, а я вдруг отвёл глаза, не выдержал его взгляда. Потом вернулся на ось встречных глаз.
Детдом нужно найти в таком городе, где есть каэспэшники, они будут ходить к Андрону, и персоналу придется им Андрона предъявлять. А чтобы его предъявлять, надо чтобы он был в порядке. На концертах я пою каэспэшникам: «Приходите в детский дом», и они приходят. Самые добрые из них стесняются на тему «а что я могу дать детям». Не понимают, что своим приходом ты просто защищаешь ребенка от побоев и произвола. Его в наказание не привяжут к батарее парового отопления, – вдруг ты придешь? Что же, тебе его с ожогами на теле предъявлять?
Надо всё это про Дроника переписать внятно. Надо успеть. Сегодня 15 августа 2017. Отойдите, мрази, дайте работать. Я работаю на Тропе.