Когда Гаденыш в чем-нибудь сомневался, он морщил нос. Морщилась при этом только левая ноздря и левая половина верхней губы. Это не было гримасой, это было в прямом смысле выражение лица. К тому же это было очень смешно. Многие пытались повторить, но у других получалась гримаска, а у Коряжки – выражение лица. У девочки, спросившей в Перловке про фарфор, были отпугивающие маслянистые глаза и почти никакой мимики. У Андрюшки глаза были чистые, резко видимые, взгляд его иногда был шершавым, но речь и поведение – никогда. Я помню, как подумал тогда: «Если шахи делают таких внуков, то – фиг с ним – пусть у них будет гарем». Честный в любом своем лукавстве, не защищенный от мира ни лицемерием, ни мимикрией, ни социальным аутизмом, этот человек меня многому научил, ничему не уча. Бабушка его была вполне европейской внешности, ничего персидского я в ней не находил, кроме своеобразия ее русской речи.
– В дарах очень дорого, – восхищенно говорила она, когда я приносил клюкву в сахаре, и цокала языком.
Сейчас одна моя давняя подруга живет в Перловке. Я никогда не был у нее, и мне кажется, что живет она в Андрюшкином домике. Потому что в ее песне есть:
«…По миру бродят псы
Потерянных хозяев»…
Пес – это я. Коряжка – потерянный хозяин. Потерянных много, но псы не умеют их зачеркивать, таково устройство псов. Оно абсолютно не предусматривает самой возможности изменений отношения к человеку. При любых обстоятельствах. При любых обстоятельствах.
Они заключались в том, что Коряжка почти примирил меня с потерей сына. Оставалось только взять его мамку в жены, наваять еще пару Коряжек, но грянул 1979-й, московская Олимпиада надвигалась, и моё «литерное» дело уже стартовало. У меня впереди были спецподвалы Столбовой, у Андрюхи – Спас-Угол. Приехав первый раз на свидание со мной, Гаденыш назвался моим сыном.
– У него сын другого возраста, – сказал пропускала, готовясь не пустить Андрюшку ко мне.
– Я побочный, – быстро сообразил Андрюшка. – Пустите меня к папе.
Через несколько минут допрашивали меня:
– У вас есть еще сын, кроме того, который записан в паспорте?
– У меня их много, – почти автоматически ответил я.
Встретились мы так, как и полагается самой близкой родне.
Валя Алексеева, глуховатая особистка с большого космического предприятия, прицелившаяся в меня пару лет назад, приезжала и шипела мне:
– Слуш-шай, у меня оч-чень большие связ-зи. Как только мы с тобой распиш-шемся, на следующий день ты будешь жить у меня дома, а Андрюш-шку мы усыновим вмес-сте с тобой. Только скажи «да», и будешь с Андрюш-шкой и со мной!
Я рассказал про это настойчивое предложение Валентины Гаденышу при первой же встрече.
– Ты что, с ума сошел? – спросил он и сморщил нос. – Она хуже моей матери. Лучше уж я сюда к тебе поезжу. Что они с тобой делают?
– Накалывали всякой дрянью, но я у себя под контролем. Теперь переложили к двери в седьмое отделение, там электрошоковая установка, на неё очередь.
– Хотят, чтобы забыл себя?
– Наверное.
– А ты напиши себе письмо. Напиши себе, потерявшему себя.
– Себе – не могу.
– Ну, мне напиши, – сказал Коряжка.
Так появилось «Рондо для Коряжки», три толстые тетрадки в клетку, исписанные мелким почерком. Вынести из психушки удалось только одну, первую.
Вот тебе, Коряжка, еще одно Рондо. Из седьмого отделения люди возвращались с пустыми, потерянными глазами, внятная вертикальная морщина страдальчески обогащала их лоб, они почти или очень долго не разговаривали ни с кем. На свидание с родными их не пускали. Один из них, Юра Кунин, сказал, не моргая и не отрываясь глядя мне в глаза:
– Никогда не надо туда.
Меня держали у входа в седьмое два с половиной месяца, но в электрошоковую так и не повезли. Заменили какой-то химической дрянью, не помню как называется. После нее долго дрожат зрачки, «тикают» в горизонтальном напряжении, подавлена не только свобода выбора (любого), но и сам факт такой возможности. Полгода после освобождения выводил эту дрянь зеленым плиточным чаем. Только он её и выводит. Он много чего выводит, включая стронций-90, аминазины, сульфазины и прочее. Зовется «Зеленый плиточный кирпичный», или «калмыцкий». Делала его только одна чайная фабрика СССР, в городе Зугдиди, это Грузия.
Думаю, что реставраторы СССР должны заодно позаботиться и о восстановлении советского чайного производства, и о радиоприемниках с нормальным диапазоном коротких волн. «В эфире – Свобода», скажет нам динамик голосом Мелани Бачиной. Это будет живой голос, а не его цифровая интернет-копия. У Свободы обязательно должен быть хоть один живой голос, мерцающий от ионосферного фидинга, бегущий среди накалов и анодов теплых радиоламп. Он станет опорой, собеседником, не грозящим раствориться в трескучей попсе тассовок.
Коротковолновый эфир полон призвуков и подзвуков. Мы с Гаденышем любили крутить приемники на коротких волнах. У меня тогда был один из редкостных «ВЭФов», огромный из красного дерева, от 16 метров в растянутых диапазонах. Его венчали внутри громоздкий динамик с подмагничиванием, который весил в два раза больше, чем весь остальной приемник. Катушка подмагничивания прекрасно раскачивала в диффузоре весь частотный диапазон, особенно низкие, до инфразвука. Все звуки были рельефны, выпуклы и вогнуты, несли на себе черты всех благородных древесин и металлов и дополнялись бархатом и парчой средних частот.
Приемник был чувствителен и избирателен, на нем было заметно, что «глушилки» чуть отстроены от частот искомых станций. Именно на этом агрегате я впервые услышал: «Говорит радиостанция «Освобождение!»
Кто-то давно оторвал его название с матерчатого декора, закрывавшего динамик. Это произошло еще до того, как приемник стал моей собственностью.
Низкие его частоты, повторю, были особенно хороши: контрабас попадал звучать туда, где ему и положено – в позвоночный столб.
Ночью зеленая подсветка его глазка, показывавшего точность настройки, перемигивалась с любой темнотой, делая ее доброй, отдохновенной. Гаденыш первый раз услышал «5/4» Дэйва Брубека и Пола Дэзмонда, ржал удивленно, сморщил нос и танцевал, танцевал. Его танец был всегда почти незаметен, но танцевал он всем телом, от макушки до хвоста, каждой клеткой. Он вообще – жил танцуя, а уж музыку слушал – дай Бог каждому такое счастье. Всем своим существом, всей своей Вселенной, легко, звонко, упруго, заразительно. Босановы кружили ему голову, и он блаженно, со счастливым визгом падал в их протяженную пятую долю. Часами мог слушать мои побрякушки на клавишах, но сам брался только за гитару, становясь при этом серьезным и обреченным на мучения, но брался сам, никто его не просил и не заставлял. Когда он сильно был разочарован собой, возвращались к нему на время маслянистые глаза перловской фарфоровой девочки, это были его вынужденные глаза, надо было немножко передохнуть, и опять глаза становились настоящими –
«И кузнечики на майке
Скачут, будто по лужайке,
И шмели ко мне летят,
Будто мёд найти хотят…».
Это Морис Карем, перевод Валентина Берестова, с которым мы договорились уже о встрече, но встретиться так и не смогли.
Великие «поэты второго ряда» не писали ничего эпохального, не использовали монументальных образов и понятий, они просто жили в стихах; возьмите сборник Арсения Тарковского или стихи Виталия Калашникова – все просто, но это простота кода жизни.
Искомое слово близко и к коду, и к стереотипу. Гаденыш жил в этом слове целиком, без излишков или изъятий. Ничего не торчало наружу, и не было никаких пустот.
Пишу, вью свои мемуаровые ленточки, вместо того, чтоб работать: писанина не моя стихия, это чужое для меня занятие, лучше бы поработать, читай – пожить, а не выдавливать строчки как тюбик из памяти. Но я точно знаю, что ты это прочтешь и точно знаю, что между нами сейчас – только это.
Да, именно ты, я к тебе обращаюсь. Ты – мультиличность, отягощенная тотальной одаренностью, и ты не знаешь как себя применить, а я рассказываю тебе как это можно сделать. Давай, вперед, дальше.
Такой серебряный рассвет
Приходит в первую весну,
Что все движения планет
Воспринимаются на слух.