– В этой были-небыли были мы и не были, – бормочет Дунай, колдуя над углями костра.
– Рисуешь? – спрашиваю я.
– Словами…
– Это первая строчка?
– Не знаю, – вздыхает Дунай. – Даже не знаю, откуда.
– Прочитал где-то?
– Нет.
Костер зачищен, в нём больше нет золы, только угли. Золу уносят в слонопотамку и пересыпают ею всякий мусор и объедки.
– Чистюля! – говорю я благодарно.
– Мама велела, – улыбается Дунай.
– А мама любит стихи? – не слезаю я с Дуна́евской строчки.
– Да. Ахматову, Цветаеву, Пастернака… И этого… Как там… Мендель…
– Мандельштама?
– Во! Да.
Дунай выкладывает в чистом кострище сухие прутья, потом сооружает накат из ровных дровеняк. Всё это загорится к вечернему костру, всегда ровному, спокойному, бездымному.
– У вас дома книг, наверное, много, – говорю я.
– Да нет. Нормально.
– У тебя своя полка?
– Две.
– Славно. Ты аудиокниги слушаешь?
– Ну… редко. Некоторые интересно. А другие лучше в обычной книге.
– А самая любимая книга у тебя есть?
– Они меняются. Есть одна, а потом уже другая.
– А сейчас какая?
– Про Винни-Пуха. А перед ней был Джек Лондон.
– А сам тоже пишешь?
Дунай старательно подравнивает накат и говорит:
– Бывает.
– И у меня бывает, – вздыхаю я.
Теперь мы с Дунаем – писатели. Такие же как Джек Лондон или Алан Милн.
– Чаю завесить? – спрашивает Дунай.
– Давай маленький завесим, – соглашаюсь я. – Нас сейчас на лагере три человека. Большой некому пить.
Дунай пошел зачерпнуть воды, я сообразил, что у меня есть два пакетика чая, но в лесу пакетики пить невкусно. Сунул руку под палаточный настил и достал заварку из разведфонда.
– Юр! – позвал Дунай, завешивая котелок.
– Я.
– А у диких кабанов клыки загнутые?
– В субботу целое стадо сквозь нас прошло, ты не заметил какие там клыки?
– Неа. Я на спины им смотрел.
– Ты имеешь в виду – как у вепря на картинке?
– Да.
– Нет, так не загнуты.
Дунай смеётся.
– Что? – говорю я и начинаю улыбаться.
– Я их испугался. Сначала показалось, что из леса на нас какой-то трактор прет, или бульдозер, они так топали… А потом этот страх перешел на них.
– Мы же пошумели, постучали по канам, они и ушли.
– На людей не нападают?
– Раненый может напасть.
– А целый?
– Вряд ли. Очень редко. Они понимают, что здесь тоже стая и что она будет защищаться.
– Будет, – уверенно говорит Дунай.
– Чинилка спит? – спрашиваю я.
– Нет. Он пасёт божью коровку.
Чинилка всё чинит и сильно заикается. Он детдомовский, застенчивый, молчаливый. Любую поломку чего угодно он изучает и либо говорит:
– Я п…починю.
Либо, вздохнув, отходит в сторону. Нет случая, чтобы он обещал и не починил. Не может – не обещает. Ранние подъемы в дежурство даются ему плохо, он очень долго приходит в себя и только к полудню обретает свою обычную подвижность.

– Спроси, – прошу я Дуная, – будет ли он чаёк.
Возвращаются вместе, я спрашиваю:
– Ты чинил божью коровку?
Чинилка несколько секунд соображает, потом отрицательно мотает головой.
– А ты людей можешь чинить? – не отвязываюсь я. Чинилка опять думает и уверенно кивает головой – «да». Мне становится совсем интересно, Дунай разливает чай. Чай душистый, такой бывает только на родниковой или верхней воде ручья, недавно вышедшей из-под земли. Мы сидим втроём в уголке кострового круга и размешиваем сахар большими столовыми ложками.
– Мне очень интересно было бы узнать, как ты чинишь людей, – говорю я Чинилке.
– Н…нез…наю, – говорит он. Эт-то как-то с…само.
Чинилка редко моргает, у него малоподвижное лицо и сдержанные, лаконичные движения.
– Женя, – спрашиваю я у него. – Ты людей чинишь или лечишь? Чинилка растерялся, он пьет чай и думает. Мы с Дунаем играем в «хоккей» двумя прутиками – гоняем камешек.
– Третий, ответь пятому, – просит динамик громкой связи. Встаю, делаю три шага к телефону.
– Третий слушает.
– Нам Базовый не отвечает. Он был у вас на связи?
– Пятьдесят минут назад, – говорю я, глянув на часы, – у них было всё штатно.
– Зовём уже минут пятнадцать.
– Крутить пробовали?
Если раскрутить ручку звонка – все телефоны на Тропе зазвенят.
– Покрутите.
Урчит ручная динамка, посылает на линию свои триста вольт, рычит в динамике громкой связи. Базовый не отвечает.
– Теперь я покручу, – говорю я.
Сначала плавно, и тут же – со всей силы раскручиваю ручку звонка. Она идет легко, слишком легко. Это обрыв. При замыкании ручка идет туго.
– Обрыв, – говорю я.
– У вас связисты есть? – спрашивает верхний.
– Нет, – говорю. – Все в комбайне на тропе, нас на лагере трое, я и дежурные.
Секунды четыре молчим, соображаем. Комбайн – это вооруженная множеством инструментов гусеница из людей. Она идет медленно по трассировке, за ней остаётся готовая тропа. Идти в комбайне хотят все. До комбайна от нас минут двенадцать хода. До лагеря, с которым я говорю – час десять, до Базового – столько же.
– Мы отправим связистов, – говорю я. – Снимем с комбайна.
– Хорошо, – отвечают мне. – Мы – на громкой.
– У вас что-нибудь срочное к Базовому?
– У нас гречка кончилась, на вечер уже нету.
– А рис?
– Рис есть, но он был утром и в обед.
– А с чем хотите гречку? – спрашиваю я.
– С килькой.
Килька в томате – наша выручалочка. Самые дешевые, но, всё-таки, – консервы.
– Остаюсь на громкой, – говорю я.
– СК.
– СК.
Я возвращаюсь к дежурным, они всё слышали, ждут что я скажу.
– Надо снять с комбайна пару человек на восстановление связи. Возьмите «фанерку», перекус из разведфонда и малую аптечку. Двоих сильно желающих отправите на обрыв, сами вернетесь сюда. Контрольное время закончится через сорок минут.
Чинилка, будто кнопкой запущенный, ринулся к блоку связи, Дунай, чуть танцуя, – в грузовую палатку за рюкзачком. Вернулись почти одновременно. У Чинилки в руках – «фанерка», самодельный лёгкий раскладной телефон для поиска повреждений на линии.
– Я, в-вот, если л…люблю, то могу, – говорит Чинилка.
– Что? – не понял я.
– Н-ну вот… Людей это…
– Ремонтировать? – догадываюсь я.
– Мгм.
– А ты многих любишь? – раскатываю я тему.
– Н-никого, – говорит Чинилка, смотрит прямо в глаза и не моргает. Лицо его ничего не выражает. Он стоит почти на цыпочках, готовый взлететь, но вдруг оседает на пятки, сгибает колено, возле которого болтается «фанерка» и добавляет:
– Н-ну, к-кроме н-наших.
Дунай с облегчением вздыхает. Через месяц, сидя у костра на вечернем разборе, когда Дунай будет в городе в продуктовой ходке, а разбор — с вводным заданием продолжить фразу: «я хотел бы иметь…».
– Т-такого брата, как Д-дунай. – скажет Чинилка.
– А у тебя уже есть братья или сестры, – спросят у него из круга.
– Н-нет. В т-том м-месяце мы п-пошли и я разб-бил к-колено. И он м-меня нёс.
– Ты плакал? – спросила девочка из круга.
– Н-нет. Он же м-меня нёс.
К концу лета Чинилка научился улыбаться, но ни с кем близко не подружился, ни к кому не привязался. Отношение к Дунаю у него было почтительным, музейным, и никак не выражалось в повседневной жизни.
На следующее лето весь Чинилкин детдом скопом отправили в летний лагерь, и мы больше никогда не видели Чинилку. Его маленькая мастерская, устроенная в гигантских корнях старого дерева, долго хранила свой прежний вид, а мы, вспоминая Чинилку, вздыхали – как о потере. Что-то очень важное и большое не успело раскрыться в нём. Прощаясь, он сказал мне:
– Н-ну… Я уже м-мало стал з-заикаться.
И улыбнулся, и часто-часто заморгал глазами.