Я никогда ничего не «подбирал» на клавишах. Музыка была внутри, кисти рук устраивались на кончике души, притянувшейся к инструменту, всё игралось сразу, пальцы выполняли на клавишах чувства и ощущения и это было легко – думать не требовалось, только чувствовать и ощущать. Это и было для меня «думать». Чувства согласовались не со словами, как у нормальных людей, а с нотами, аккордами, вязью мелодий.
Через 10 лет наш басист Витя Маркевич назовет меня «кладбищем тем».
Я был мал, не сильно начитан, знал мало слов, но у меня были клавиши. Извлекая звуки из старинного трофейного пианино «Кнабе Таль» я таким образом «думал», решал проблемы, находил выход или нежился под услышанными солнечными мелодиями. Всё лунное и холодное мне давалось плохо, я не понимал его потусторонние кошачьи глаза и обращался к нему редко, только в минуты синей печали.
Нот я не знал. Мне были известны названия клавиш, но не боле. Какой-нибудь «доминант септаккорд» я не мог не только выговорить, но даже и представить.
На клавиши не смотрел, мне было одинаково – вижу я их или нет. Мне завязывали глаза, но я играл то же и так же – руки сами знали куда идти и что делать и всегда по клавишам попадали точно. Мне казалось, что клавиши расположены внутри меня, я же не думаю о том, как стучит сердце – оно стучит само.
Потрясением была игра Билла Эванса на магнитофонной ленте у дяди Паши. Даже не потрясением: я мгновенно нашел себя и притих. Потом мне всегда казалось, что клавиши у него расположены как и у меня – внутри. Это был мой музыкальный язык, я понимал где и как он страдает и всегда старался поддержать его сочувствием, пониманием, братской (жутко сказать) поддержкой. Мы разговаривали заочно, я понимал, что он не слышит меня, что мои клавиши примитивны, но тут же я был уверен, что он меня слышит.
Эванс не был для меня кумиром, у меня вообще неважно с кумирами, скорее он был близок мне как музыкальный родственник, говорящий со мной на одном языке.
В школе меня тогда года два звали Шапе́ном, а когда я вылупился в 10-м классе играть с лабухами, они назвали меня «Эванс» и от этого было тепло и грустно, будто я опять думало своём не родившемся Братике.
Бывало, я хулиганил на клавишах, легко сплетая неприкасаемые советские мелодии с частушками, аргентинским танго или оперными страданиями воображаемого оркестра.
Со своим «Кнабе Таль» я расстался в 1987 при переезде в Туапсе: пианино было не покупное, а из «Музпроката» в Лиховом переулке и подлежало сдаче обратно. Выкупить его не разрешили, пришлось расстаться, но подаренный мне мир на кончиках пальцев, где с мирозданием соприкасается душа, остался навсегда – я и нынче перебираю в воздухе пальцами, ища клавиши, которые звучат изнутри наружу.
В 1966, понимая, что рояль по горным тропам катать трудно, я взял в руки гитару и даже сам изобрёл себе старорусский строй, но играть на ней так и не научился. Гитара была не моим инструментом, я не мог ею разговаривать с людьми, поэтому к аккордам пришлось приделывать слова и эти «бутерброды» нечаянно оказались песенками.
Возможно, лет на сорок раньше, я стал бы неплохим тапёром, сопровождающим фортепьянными рыданиями немые фильмы, но когда я родился – таперы уже вымирали от проблем с фронтом работ, а кино стало звуковым и поднимало производственно-нравственные проблемы, на фоне которых счастливым исключением выглядели «Весёлые ребята» с Утесовским джаз-оркестром и «Серенада Солнечной долины» с оркестром Глена Миллера.
Клавиши били молоточками по струнам, а к струнам были привязаны путеводные нити, уходящие далеко за всякие пределы: кончики пальцев соприкасались со вселенной, со всем мирозданием, где каждая тема была внутри гармонии, сердце равнялось по путеводным нитям и билось ровно, далеко согревая вверенный мне участок вселенной.
Самым трудным было сфальшивить, шутя или хулиганствуя. Нарочно сфальшивить не получалось, а делать это специально – я не знал как.
Человек жив, пока звучит его внутренняя мелодия, но если она высохла и погасла – не ищи человека, даже если он еще двигается и дышит.
Первой мелодией, проникнувшей глубоко внутрь и ставшей основой взаимоотношений с миром, стала для меня «Колыбельная Птичьей Страны» («…острова птиц») Джорджа Ширинга, слепого пианиста, которого я услышал в десять лет. Десять лет – это очень много, я не понимал, как мне удалось их прожить без этой мелодии. По вкусу она напоминала вкуснючий суп из луковицы, морковки и двух картофелин, который волшебно готовила мама-бабушка Татьяна Андреевна. Это был всемирный суп, в него помещалось всё: оно подразумевалось, следовательно, существовало. Прошлое становилось незыблемым, настоящее скользило как патефонная игла по пластинке, а будущего вполне хватало на самую интересную жизнь. До того мгновения, когда игла соскочит на последнюю, бесконечную, замкнутую бороздку, была куча времени, начиненного приключениями, открытиями и моей нужностью в мире.